Tags

Related

Share

Cry, cry, the Soul of Orthodox

Olga Kušlina

Писать об этом трудно и как-то всегда неуместно. Прочитать – хорошо бы, да негде. А вот говорим постоянно, в любом постороннем разговоре неминуемо сбиваясь на больные вопросы, – все осторожнее, правда, все тише. Но одно дело говорить в узком кругу… Преподаватель Духовной академии дорожит своим местом, он и так лишился прихода за то, что в проповеди процитировал Вл. Соловьева; так что его самого не след даже и цитировать. Скромный, беззаветно преданный “делу демократии” работник мэрии (его стараниями возвращены патриархии два десятка храмов), бледнеет и начинает заикаться, когда спрашиваешь о нынешнем положении дел. Хулить и осуждать служителей церкви грех, а он человек смиренно верующий, потому воздерживается от злоязычия, спасает душу.
Люди приватные о церковных делах если и рассуждают – так тоже приватно, а со вкусом демонстрирует свою набожность разве что какой-нибудь лицедей с экрана телевизора. Разговоры о религии при свете юпитеров, как правило, и начинаются как раз с того места, на котором благоговейно умолкал Владимир Соловьев.

Многим запомнилось, наверное, как в предвыборных дебатах вальяжно развалившийся в кресле Никита Михалков проверял крепость веры экс-премьера Сергея Кириенко: предлагал дуэтом исполнить перед телекамерами “Отче наш”. Мялся и смущался правый православный, а маститый режиссер умело ставил мизансцену. Мол, голубчик, представь на минуточку, что в 1913 или 1923 было телевидение, тогда бы братия и сестры с радостью с экрана пропели бы Христову молитву. А тебе нынче – слабо, или слов не выучил.
Ой, мама, нам что “Отче наш”, что гимн Советского Союза, что 13, что 23, что от Р.Х., что – до, все едино, а потому – неделимо, соборно и православно… Робко возражал оппонент, что в двадцать третьем-то – навряд ли такое можно было представить; а я от себя добавлю, что в тот год по Арбату прошла кобыла в священнической рясе с привязанной к хвосту иконой, – может, за это потом и была стерта улица с лица земли. Но и на десять лет раньше нельзя было, потому что Святейший Синод не дозволил бы. Тогда на театре строго настрого запрещены были актеришки в рясах, иконы в декорациях, библейские сюжеты и молитвенные слова в представлениях, и прочая лицедейская профанация. Могучий Победоносцев – не чета всем Гусинским-Березовским, следил строго, карал беспощадно. Указ церковной цензуры был соответствующий, и слово в том указе прописано: святотатство.
Неделей позже, когда эти дебаты еще сидели занозой в памяти, в рамках предвыборной кампании была показана другая телепередача – игра “О, счастливчик”. В самом начале, в ответе на вопросы, что идут там по цене “кучка рубль”, кто-то из показательно-православных – не то Н.Михалков, не то С.Говорухин сломался на двунадесятых праздниках: ну не знал он, как именно эта штука на Руси называется – Медовый Спас или Калинов день. Кириенко мог считать себя отомщенным.[1]

Нет, не тоскую я ни о синодальной цензуре, ни об “идиллическом” 1913-м с его богоискательством и богостроительством, ни даже о недавних советских временах, когда верующему человеку, – как многие признают, – было легче, проще, укромнее, что ли. Никого, по большому счету, твои личные проблемы не волновали, если их специально не обнаруживать, никто тебе в душу не лез; ну ответил на экзамене по научному атеизму только на первый вопрос (по истории религии), ну отказался отвечать на второй – и все, дальше опять твоя совесть свободна. Говорю о среднем обывателе-интеллигенте, тихом антисоветчике застойных лет, каких было – большинство. Некоторые сбивались в кружки для изучения иврита и Талмуда, многие увлекались буддизмом, кто-то ходил в православный храм, а в миру все одинаково читали Набокова, Бердяева и Солженицына и особых конфессиональных разногласий не наблюдалось.
Сегодня же, когда вдруг оказалось, что православие может заменить партийность, такой бывший диссидент оказался между молотом и наковальней: и к патриотам ему не прибиться, и на театрализованных представлениях неофитов неловко, и в своем кругу, т.е. среди “православных неверующих” он себя до конца комфортно не чувствует. Стыдно ему перед культурным сообществом за сусальное христианство, квасное православие, за весь этот предпасхальный китч, как будто сам его развел, в соответствии со своими вкусами и религиозными потребностями. Тошно от благочестивых надписей поперек улиц, выполненных знакомым шрифтом на кумаче, оскорбляют они его взгляд больше, чем все славыкпсс вместе взятые.
В храмах – надгробные рыдания, моления – “воскресни, Боже, суду земли”, а городское начальство первым возвещает: “Христос воскрес!”. Поздравляют народ с наступающим праздником Пасхи – аккурат в Страстную пятницу. Вещь немыслимая внутри Церкви, где все совершается здесь и сейчас, – как чудо. Есть во всей этой фальши только одна искренняя проговорка: вера в воскресение нынче так же крепка, как прежняя вера в победу коммунизма. Механизмы удобные, налаженные, работают на холостых оборотах, а потому не снашиваются.
Была площадь Ильича, – стала Сергия Радонежского. Да это все равно, что вывесить на храме табличку: церковь имени Николая Угодника. Не называли на Руси площадей именами святых! Только храмы им посвящались, а уже по храмам потом получали свои названия стогны и улицы. Опечатка в одном из первых перестроечных сборников о церкви была не только красноречивой, но как теперь видится – пророческой: перед именем Иоанна Кронштадтского вместо непривычного тогда сокращения – о., попросту стояло – тов. Так и поехали.

Или это новое испытание Церкви, – на этот раз, большевистской любовью?

Рядом с Князь-Владимирским собором в Петербурге еще два “культурных объекта”: прямо через дорогу спортивно-концертный зал “Юбилейный” и наискосок – стадион “Петровский”. По субботам на стадионе футбольные матчи, после которых болельщики устраивают народные гуляния, – Великая суббота, разумеется, не исключение. А в “Юбилейном” во время навечерия гремит “Пасхальный рок-концерт”. Крестный ход проходит под такой аккомпанимент, что не разобрать, что же именно “ангели поют на небеси”: не то “Зенит” – чемпион”, не то шлягер “в меня вселился бес”…
Хотя могло быть и хуже. Нам еще повезло, что наверху оказался добродушно-невежественный в вопросах религии Борис Ельцин, оглашенный язычник, так и оставшийся оглашенным. На вопрос о вере обычно отвечал, что считает себя “сочувствующим” (можно за него еще сказать: “попутчиком”), и кокетливо добавлял: “а еще я – суеверный”. Публика принимала такие признания с веселым одобрением, многие эти взгляды разделяли, а православная братия вздыхала с облегчением. Вера и суеверие – вещи несовместимые, суеверие (суе- верие) – большой грех, о котором надобно сообщать духовнику. (Чудная инструкция сохранилась у меня: памятка христианину перед исповедью. Один из пунктов вопрошает: веришь ли в приметы, не занимался ли магией, не ходил ли к экстрасенсам, не посещал ли мероприятия, проводимые бабой Нюрой?).
Ельцин – это наш домашний Саваоф, милующий и карающий, но, в общем-то, не страшный; не зря он облюбовал Елоховскую церковь. Мало кто помнит, какого престола этот храм, какому церковному празднику посвящен, – так впору оказалось народное прозвание (этимологически Елоховской она стала по еловому лесочку, что окружал ее некогда, – милое, языческое имя). Однокорневая с фамилией первого российского президента церковь оказалась на время правления Ельцина главной, соборной, начальственной. Владимир Путин за полгода до венчания на царство освятил своим посещением другой храм – маленькую церковь Михаила Архистратига на Воробьевых горах. Дело не только в истории, отсылке к Кутузову, но и в самом выборе покровителя –предводителя святого воинства, укротителя бесов.
Как умно было рассчитано Лужковым, сколько положено сил и средств на строительство храма Христа Спасителя, – и все впустую. Понадобилось, – и выдернули патриарха прямо с освящения храма, – в Кремль, благословлять нового наместника, духовного сына-преемника… Слава богу, и на этот раз им оказался человек формально-православный, “сочувствующий”. Опыт Сербии и опыт Польши (где детей в школах на уроках Закона Божьего заставляют стучать на родителей: посещают ли они воскресные службы в костеле), нас, кажется, миновал. А было время, лет десять назад, когда многие всерьез опасались, что для приема на работу нужно будет предъявлять в Первый отдел справку о причастии.
Сейчас мне даже трудно объяснить, почему так пугались мы строительства храма Христа Спасителя. Если оставить за скобками все эстетические, исторические, архитектурные и прочие “мирские” составляющие, то ведь относились мы к этой затее как к возведению новой Вавилонской башни. Замирали перед экраном, когда показывали празднование окончания строительных работ: в огромном помещении под церковными сводами были расставлены банкетные столы и патриарх кружил в вальсе с какой-то красавицей. Потом приезжали в Питер – как паломники из далеких мест, москвичи со своими рассказами: под алтарем размещаются подземные гаражи, под купола можно вознестись на лифте, а там – смотровая площадка и бар, и чуть ли не ресторан для новобрачных. Собор освятили, а мы все передавали из уст в уста фантастические слухи: говорят, там работают мальчики и девочки в фирменных кепочках, как в “Макдональде”, обслуживают посетителей, кому какую требу, куда свечку поставить, как записочку подать… И цены вывешены соответствующие – все в у.е.
И огненные машины вокруг, и люди с песьими головами, и ужасть, что творится в землях язычников. Сколько раз за это время я приезжала в Москву? Да как обычно, наверное, не реже. Куполов не видела – боязливо отворачивалась, а уж до метро Кропоткинской доехать… А потом разразился скандал с первой большой службой, праздничной, вроде официального открытия, где вход был строго по пригласительным билетам. На литургии, после того, как причастился причет, ни один мирянин к чаше не подошел, – некому было. Когда я говорю об этом людям религиозным, у них глаза округляются, они начинают креститься и непроизвольно бормотать – “свят-свят-свят”. Человеку стороннему до конца понять символический смысл происшедшего труднее. Такого нельзя было представить даже в самые лютые времена гонений на церковь: одна старушка причастится, и таинство свершилось. Таинство, на котором стоит апостольская Церковь; даже присутствовать при нем дозволено со страхом и трепетом только посвященным: “оглашенные, изыдите из храма”. На первом торжественном богослужении патриарха в “главном” храме России, как выяснилось, присутствовали только оглашенные, иноверцы и атеисты.
Церковь – саморегулирующийся механизм, здесь законы мирские не действуют. Строили языческое капище, – получили то, что строили. Недавно увидела я вблизи этот памятник человеческой гордыне, – и чего, спрашивается, боялась? Ну, помесь гигантского обкома с Мамаевым курганом, купола блестят, как начищенный медный грош. Могла спокойно и вовнутрь зайти, если бы было интересно, но – неинтересно. Отгрохало себе начальство новый Дворец съездов, меня это не касается. У Москвы такой луженый желудок, – не то еще переваривала, и только здоровее и краше становилась; глядишь, и эту пирамиду Хиопса со временем обживет.
Зато как хорошо опять стало в Елоховской! Просторно, легко, молитвенно тихо; знакомые старушки в платочках, жители соседних кварталов, кому давно уже и на паперте места не находилось.
По странному совпадению оказалась я в Елоховской утром того же московского дня, сразу после поезда, – был большой церковный праздник. Пошла по старой памяти, сами ноги повели, – жили несколько лет по соседству и считали ее своим приходом. На наших глазах стала она превращаться в место светской и правительственной тусовки, много на что тогда мы насмотрелись. Кажется, последней каплей было знаменательное событие в Страстную пятницу, когда настоятель, сразу после выноса Плащаницы, вышел из алтаря с лощеным господином и представил его пастве как главного благодетеля, “боголюбивого христианина из города Парижа”, подарившего храму ксерокс. Стоящая рядом бабулька пискнула, – что за Ксеркс такой, и надо ли к этой святыни прикладываться. Тут моему христианскому смирению конец и пришел, больше я в тот храм не наведывалась. А нынче Елоховский собор стоит кроткий, раскаявшийся, как послушник перед постригом.
Сколько раз помогали мне за эти годы слова Александра Меня: “Если Церковь после всего, что с ней произошло, еще устояла, то это еще одно доказательство того, что не человеческое она устроение, а Божее”. Приходу ли сегодня хулить попа, попу ли жаловаться на приход, – историй наберется на занимательную книгу. Удерживаюсь с трудом, чтобы не начать рассказывать байки о неофитах, – только те сюжеты, что наблюдала сама. Но, по совести сказать, поведение любого верующего человека, отправляющего обряд, с мирской точки зрения – всегда нелепо и глупо. Сколь угодно можно иронизировать над неуклюжим благочестием “новых русских православных”, а поглядеть трезвым взглядом на всех нас, современных прихожан, – “соборно”, “целокупно”, со стороны, – так большой разницы нет.
Ну, завопит вдруг во весь голос какая баба под епитрахилью, нисколько не заботясь о тайне исповеди: “Ой, батюшка, курю я, как блядь!” Так чем ты сам, человек образованный, лучше, – тем, что умеешь корректнее свои прегрешения формулировать? Так грехи-то – те же самые, зато у нее порыв раскаяния сильнее. Все, что выносится в мир из церкви, кажется в миру абсурдным, в лучшем случае – анахронизмом, в худшем – безумием. Все мы в какой-то момент можем оказаться в роли юродивых на площади. Один такой эпизод напомнила мне близкая подруга художница, но смогла рассказать его, не боясь обидеть, только через несколько лет после своего собственного воцерковления.
Сидим у тебя на Васильевском, разговариваем с В. о деле. Открывается дверь, появляется фигура – вся в черном, в платке, согнутая, и что-то несет в горсти, прижимая к груди. Ни с кем не здоровается, прямиком идет через всю комнату и лезет на письменный стол. Потом сверху раздается раздраженный голос: “Над этим блядским компьютером даже лампадка не горит!” Тогда я поняла, что это – ты.

Беда в том, что сама я этого совершенно не помню, видимо, шла тогда “на автопилоте”. И ничем, в общем-то, в тот момент не отличалась от глупой бабы-прихожанки, – даже лексиконом. Но теперь рассказчице этой истории и в голову не придет отправиться в гости в Чистый четверг; теперь она сама заботится о том, чтобы донести в этот единственный день в году из церкви домой огонь; да и убедилась на собственном опыте, что лампада хорошо горит только в освященном доме. То и дело теперь она сама невольно оказывается в анекдотических ситуациях, и рассказывает о себе в том же удивленно-ироническом тоне. 
Пришел знакомый: “Как, вы не знаете, сидите спокойно дома, а в нашем приходе открылась чудотворная икона, благодать великая. Сегодня выставили ее на аналое, всем можно прикладываться”. Ни о чем не спрашивая больше, подхватила ребенка, бегом в церковь – длиннющая очередь. Все в большом возбуждении, переговариваются шепотом: чудотворный образ миро точит. Через два часа подошла очередь, наклоняюсь в благоговении, и – отшатываюсь: икона – усатая. Не может святой быть с усами, закрученными, ухоженными усами! Разглядела получше: Николай II. Пока споры идут, наш батюшка его канонизировал. Да пусть из него теперь хоть миро, хоть млеко точится, хоть, прости Господи, сгущенка с сахаром. Не может быть святой – и с усами.

О невинноубиенном, отрекшемся от престола последнем российском императоре пекутся сегодня многие, хотя и пострадал он, как раньше считалось, вовсе не за веру православную. [2]
А вот дождемся ли мы, чтобы кто-нибудь из иерархов хотя бы голос поднял относительно того, не причислить ли к новомученникам Александра Меня, или трех погибших священников разрушенного храма Михаила Архистратига, что находился в Грозном рядом с известной теперь всем площадью “Минутка”? Удобнее мне было бы смотреть на все происходящее вокруг православия со стороны, трезво и без эмоций, соблюдая дистанцию – и по отношению к собеседнику, и к Церкви, и к себе самой, наблюдающей, – но знаю, к сожалению, что такой взгляд неминуемо искажает картину. Разумеется, вести спокойный разговор куда проще, да и сообществу понятнее: не было бы тогда мне никакого дела ни до усатой иконы, ни до отсутствия в церковных лавках книг отца Александра; не волновал бы один из самых болезненных вопросов – о духовниках и об общинной жизни при приходах, о чем здесь умалчиваю – не место… [3]
Во всяком случае, не мучили бы меня, среди прочих, такие странные совпадения: А.Мень был зарублен топором в канун дня усекновения главы Иоанна Предтечи, а Г.Старовойтова убита в день Михаила Архангела, покровителя не только воинства небесного, но и земного – черносотенного. Но в том-то и беда, что кажущаяся светская объективность в вопросах церковных оборачивается непониманием, скольжением по поверхности, – мимо и вдоль предмета разговора. А о чем, как, для кого и для чего пишутся статьи в православных газетах – говорить увольте. Вот недавно прошел в Москве Конгресс православной прессы, у них и спрашивайте. Одно знаю точно, – не для меня. Я уже ни о биочипах, ни о штрих-кодах с числом Антихриста слышать не могу, а рецепты куличей и сочива мне и так давно известны. Со страниц этих газет мне постоянно намекают: пора сделать свой выбор – или ты интеллигент, или православный, потому как после ваших университетов по-настоящему в Бога не верят.
Мы как-то обсуждали со знакомым священником, какие “интеллигентские” профессии признаются церковью если не богоугодными, то хотя бы не греховными. Остановились, в конце концов, на единственной, и то условно-интеллигентской: сторож при церкви. Именно с этого места легче всего поступить в семинарию. Абитуриенты это знают и стараются, во что бы то ни стало, перед экзаменами себе такой рабочий стаж заработать. Впрочем, сам этот батюшка считает, что лучшее мирское образование для будущего церковнослужителя – философский факультет.
Напечатать в журнале “об интеллигенции и для интеллигенции” два абзаца о сегодняшнем состоянии Церкви (не об истории храмов, не о прошлых гонениях на священников, не о философии, – о современных насущных проблемах), – это нарушение всех приличий, причуда и диковинка. Поэтому и сама я написать решила (хотя и долго не решалась), только после того, как прочитала в умной и страстной статье С.Файбисовича осторожную критику современной русской церкви. В общем-то, критику действительно осторожную, опасливую, хотя в самой позе сочинителя ощущалась гордость от бесстрашного выпада: вот я какой, не вхожу в число тех, кому дозволено, а как вам врезал! Говорю это не в осуждение, а с сочувствием и некоторым огорчением: если бы автор попал тогда по болевым точкам, так и мне не пришлось бы пускаться в сомнительное плавание на своем утлом суденышке. Уж мне-то, если по совести рассуждать, еще меньше дозволено, потому и разговор получается нелегкий.
Проблем у современной церкви в России предостаточно, но все они лежат в иной плоскости, и, к сожалению, проблемы эти и глубже, и сложнее, чем на первый взгляд может показаться. Не берусь отыскать ответы, даже не обещаю, что сумею внятно сформулировать вопросы, то есть, найти для них адекватный “светский” язык описания. Я только пытаюсь сейчас взглянуть на проблемы церкви с другой стороны, с точки зрения среднего “потребителя”, – грешного, не очень усердного прихожанина.
С.Файбисович упрекает церковь за отлучение Льва Толстого, – признаться, не самая свежая новость, не в первый раз звучат упреки, и не слишком, простите, это сегодня актуально. Мне же, темной, вообще трудно понять претензии: как можно допускать к причастию человека, написавшего о причастии все, что он думает, в частности, в романе “Воскресение”? Это ведь не коммунистическая партия, знаете ли, где можно было не верить, а состоять в членах и посещать собрания. Да и для здоровья великого старца было полезнее: случалось мне видеть тех, кто “формально”, “по традиции”, моды ради, или еще по какой дури выполнял эту процедуру. Большим потрясением было для них узнать, что сладкая тюрька на разбавленном кагоре может быть горько-соленого, непереносимого вкуса. И в обмороки падали, и рвало их прямо в церкви. И причащаться с тех пор не могут – церковь за версту обходят. Не верящий в таинство причастия человек не может быть допущен церковью к принятию Святых Даров. А это и означает: запрет и отлучение. Еще проще сформулировать аксиому не умею, простите. Анафеме Л.Толстого не предали (за то, что смущал многих), – остерегались лишнего шума, но и от церкви не могли не отлучить, хотя прекрасно понимал Синод, какую реакцию это вызовет в культурном сообществе.
И второй упрек от прогрессивной интеллигенции – в адрес консервативной церкви: почему до сих пор не перешла на русский язык, держится обветшалых традиций, вообще “страшно далека от народа”. В Москве, как мне известно, по крайней мере, существуют два храма, где уже перешли на русский. Вокруг этого идут споры, споры принципиальные, и каждый вправе отстаивать собственную позицию. Архаисты и новаторы разделились не только по “политическому” признаку: С.Аверинцев, например, – за, а С.Апт – против. Попробую возразить по-иному, как филолог, что ли, потому что литературный аспект, кажется, участниками дискуссии еще всерьез не обсуждался.
В конце концов, сегодня запросто можно купить молитвослов на русском языке, библию, псалтирь, не говоря уже о любой пропедевтической литературе, объясняющей смысл и порядок церковной службы. Но многие ли верующие русским молитвословом хотя бы дома пользуются? Может быть, кому-то из неофитов или учеников воскресных школ он и окажется на первых порах полезным. Но знаете, язык не поворачивается выговорить “Отец наш небесный…” Существуют несколько переложений на русский, и все – песком на зубах. Как осуществляется сегодня перевод Библии и богослужебных текстов в тех странах, где силен протестантизм? Собирается серьезная комиссия, состоящая из богословов, историков, лингвистов, поэтов, и в течение многих лет кропотливо работает. И все равно, при самом лучшем результате, минимум одно поколение верующих теряется, – должно пройти время, чтобы слова стали намоленными (простите, не могу сказать по-другому, синонима у этого неуместного в данном контексте слова нет).
Есть в старой молитве такая крепость, такой словесный столб внутри нее стоит, что, повторяя ее, нельзя не почувствовать, как тысячи людей до тебя это говорили, своим дыханием согревали. Давно меня занимает этот механизм божественного словосложения: когда слова не рассыпаются, не ветшают от времени, а цементируются, как в молитвах или немногих классических стихотворениях. Кручу эти тексты (и светские, и духовные), и так и эдак, раскручиваю по винтикам, подсчитываю в них все, что можно сосчитать, собираю в копилочку любую мелочь, и разгадать секрет не могу, – даже на полшага не приблизилась. Простой вопрос: как и почему стихотворение становится хрестоматийным, песня – народной, молитва – сильной? Словно энергия многих читателей может быть разнонаправленной: центростремительной или центробежной, а внутри немногих текстов (с формальной стороны – далеко не лучших, не самых совершенных), есть тайный магнит. Об этом пробовали писать, заходя с разных сторон (одну из интересных попыток в свое время предприняла О.Седакова, изучавшая музыкальное построение поэтической фразы). Но понять, описать это чудо пока не удалось. Ясно только одно: в стихе “Буря мглою небо кроет” божественного больше, чем в русском “подстрочнике” Христовой молитвы.
Можно поставить вопрос, конечно, и по-другому, как он прозвучал в начале ХХ века, когда впервые осознали опасность расширяющейся трещины между интеллигенцией и Церковью. Может быть, задача заключается в том, чтобы не просто перевести службу на русский, а обновить обряды, создать современные молитвы и акафисты, новое религиозное искусство такой силы, что оно смогло бы вдохнуть жизнь в то, что движется сегодня уже одной инерцией. Почему цветение русской литературы не дало нового Иоанна Злотоуста или Василия Великого, а вместо Романа Сладкопевца мы получили в итоге аудиокассеты со сладким пением иеромонаха Романа? Не Пушкин, не Блок, но оптинские старцы сумели внести в русский молитвослов свою скромную лепту.
Мучительно пытались найти ответ и Зинаида Гиппиус, и Даниил Хармс (называю два имени рядом по простой причине: написанные ими молитвы – действительно, настоящие молитвы, но, увы, не для всеобщего пользования, отнюдь не универсальные). Дело, наверное, не только в консервативном церковном устроении, но и в нас, грешных, в наших слабых силах. И литургическая поэзия, и иконописное мастерство слишком зависят от общего состояния общества, подъема или упадка религиозной жизни, так что ожидать расцвета в наше время не приходится.
Хочу ли я сама, чтобы в наших храмах служба велась на русском языке? Не то слово, – мечтаю. Но смогу принять обновление при единственном условии: перевод должен быть не просто хорошим, точным, красивым, но – гениальным. Ничто не устаревает так быстро, как “современное”, а если каждые полвека придется обновлять тексты, или в разных церквах они будут различаться, так и незачем огород городить, вреда от этого будет больше, чем очевидной пользы. Не раз и не два я была на службах в протестантских церквях разных оттенков, на собраниях евангельских христиан[4], так что могу сравнивать. Я слишком зависима от русского языка, знаете ли, – издержки профессии, поэтому считаю, что перевод должен быть не вдохновенным даже, а Боговдохновенным. К сожалению, именно так, никак не меньше, иначе – не переступить.
А чтобы утешить тех, кто сокрушается по поводу “непонятности” церковнославянского языка, приведу частный пример, может быть, он прояснит хоть что-нибудь. Самое чудное, самое долгожданное место в церковной службе для меня, – когда единственный раз на Пасху читают в алтаре Евангелие от Иоанна на “двунадесяти языках”. Наверное, это и есть для меня высшая точка любви, радости и единения с церковью. А во время Великого поста, когда Церковь вытесняет из жизни все мирское, огорчений накапливается порою больше, чем за весь прошедший год. (Главное, если решил говеть, – успеть сбежать из храма до проповеди: наизусть знаешь, какой батюшка начнет ругать иудеев, какой – католиков, а кто и вовсе незатейливо призовет голосовать за бандита-депутата, пожертвовавшего приходу щедрую милостыню. Экуменистов же ругают все).
Так вот, практически ни разу не довелось насчитать положенного по уставу количества языков. Старославянский-древнерусский-русский, украинский-белорусский, изредка – сербохорватский, потом, в кафедральных соборах, немецкий, английский или, реже – французский, а если еще латынь или греческий – вообще считаешь себя именинником. В Андреевской церкви простодушный настоятель в этом месте махал рукою хору, и они пели католическую молитву. Но обычное число доступных для прочтения языков – по количеству пальцев на одной руке, и наш приход не исключение.
Зная эту мою слабость, муж как-то тихонько меня утешил: “Да не расстраивайся, не в этом же дело, служат, как умеют”. Как возмутилась благочестивая прихожанка, стоящая рядом, черезчур близко из-за праздничной тесноты: если кому непонятно – пусть помалкивают, а человек верующий все прекрасно понимает и со всем соглашается. И дальше демонстративно кивала головой и поддакивала всей тарабарщине, что еще какое-то время читалась в алтаре, – видимо, по снабженным транскрипциями требникам. Правда, вскоре причет оставил это занятие, и дальше служба шла на церковнославянском, – радостно, прочувствованно, истово, как всегда и служат в Пасхальную ночь.
Переход со старославянского языка на русский, а потом на иностранные в этом месте службы вообще мало кто в церкви замечает, поверьте моему опыту. Часть прихожан испытывает свой “драйв” от ритма и монотонного речитатива, как на рок-концертах, им все равно, на каком языке и о чем поется песня, а те, кто взыскуют истины, как-нибудь, с Божьей помощью, до смысла доберутся. Вернее, – до многих смыслов “темного” текста, а не до одного-единственного, лежащего на поверхности современного русского перевода. Самые простые старушки-свечницы тихонько подпевают хору и с готовностью растолкуют вам, если спросите, слова древней молитвы. По Псалтири в деревнях раньше детишек грамоте учили, так что и мы – до петли дойдет, так разберем.

И вот здесь я, наконец, решусь написать то, ради чего, собственно, и затевалась эта статья. Скажу скороговоркой, скомканно, невнятно, уповая на то, что мое мнение субъективно, а предчувствия – неосновательны. Православная церковь не прошла через искус протестантизма, видимо, этот опыт ей предстоит в скором времени испытать. Что я по этому поводу думаю, как отношусь к таким возможным переменам, чего с опасением ожидаю, – не имеет абсолютно никакого значения. И как это может впоследствии называться – реформами, расколом, обновлением, – тоже, в сущности, не так важно.
Важно другое: в церкви сегодня много детей. Они родились в венчанном браке, они крещены и воцерковлены в том возрасте, когда снимаются многие проблемы, от которых лихорадит сегодня церковь. Их привели в христианство родители, взрослые – как когда-то приводили в октябрята и пионеры, без раздумий, на общей волне, “как всех”. Многих из них перекормили ханжеским благочестием, обрядами, постами, разговорами о Боженьке и скучными длинными службами, поэтому есть надежда, что когда-нибудь они сами начнут задавать себе те вопросы, на которые получили готовые ответы. И через какое-то время часть из них станет убежденными атеистами; кто-то – до конца жизни, другие – на время, как, скажем, Павел Флоренский.
В.В.Розанов говорил, что человек неверующий ему вообще неинтересен; я почти соглашаюсь с ним, слегка переиначивая: человек, ни разу в жизни не задавший самому себе вопроса о вере – мне вообще неинтересен. Независимо от того, как сам он на этот вопрос ответил. Я очень надеюсь, что настоящие церковные реформы придутся на то время, когда успеют подрасти дети, воспитанные неофитами, – православные хотя бы во втором поколении.[5]

Что отпугивает современного интеллигента (назовем его условно – не атеиста) от православной церкви? Прежде всего, обрядность. Весь этот наивный регламентированный театр, не имеющий, казалось бы, никакого отношения к сложным вопросам философии и человеческого сознания.
Что привлекает сегодня в лоно церкви тысячи новобращенных? Зачастую, та же обрядность. Красивый театр, в котором приятно быть не только зрителем, но и участником представления, а в конце спектакля получить розовый билетик, предоставляющий льготы в земной и небесной жизни. Неутолимая потребность в обрядах, регламентациях, запретах и предписаниях такова, что порою засомневаешься, правильно ли выбрал когда-то князь Владимир религию, исходя из представлений об особенностях национального характера. Не слабо было бы русскому человеку придерживаться и всех запретов иудеев, дополнив их правилами шариата, – и как молиться, и как мочиться. Это значительно упростило бы существование новобращенного вне церкви, в обыденной жизни, где он очень хочет оставаться таким же благочестивым, во всем превосходя соседей-язычников и иноверцев.
Инициатива снизу сейчас так велика, что одно время я намеревалась собрать книгу “народного православия” конца ХХ в., ересь чистейшей пробы. Вспомню только одно, самое безобидное наставление, услышанное от руководителя группы паломников в Печорский монастырь (прошу отметить особо, что ехали не к Перуну в гости). Оказывается, после причастия нельзя есть рыбу и грызть семечки, чтобы с мелкими косточками и шелухой не выплюнуть благодать. Наиболее частый вопрос, что задают сегодня прихожане священнику: можно ли чистить зубы перед причастием. Рот – это вообще сакральный орган, святая святых неофита, он теперь каждый раз фигурирует там, где в христианстве подразумевается душа; о ротовой полости и пищеводе у меня накопилось наибольшее количество околоцерковных примет и суеверий. Впрочем, “во дни печальные Великого поста” этот – не театр даже, а уже цирк, все могут сами наблюдать, т.к. представления рассчитаны исключительно на публику. Как гласит народная мудрость, были бы архетипы, а мифология нарастет.
В последнее время сподобилась я, для усмирения гордыни, выполнять новое послушание: отвечать в церкви на вопросы, к какой иконе по какому случаю надо свечку ставить. Подходят ко мне (господи, почему всегда именно ко мне?) с точным описанием проблем, и требуют, чтобы я направила их к конкретному святому – как к врачу-специалисту в поликлинике. Возражать и объяснять что-либо из области абстрактно-бесполезных знаний невозможно – обижаются, даже деньги предлагают, поэтому я теперь слежу только, чтобы никого из небесных покровителей не обидеть, распределить огонь поровну. И “мой контингент” радостно носится по храму: в одной руке – пук самых дорогих восковых свечей, толщиной с обхватившие свечки пальцы, в другой – приготовленная зажигалка. (Повальное увлечение зажигалками началось после того, как по телевизору показали Жириновского в церкви. Казалось, все после этого поймут, что до этого он, без телекамер, в храме никогда не бывал, а получилось с точностью до наоборот, и теперь на Руси не угасает благодатный огонь от фирмы “Ronson”).
И, конечно, самая большая концентрация всех раздирающих церковь противоречий – вокруг монастырей. О монастырях в двух словах не расскажешь. Монастыри – это крайняя точка, где напряжение православия ощущается сейчас всеми, почти физически, на пределе человеческих возможностей. Только здесь по-настоящему понимаешь, что же с нами со всеми происходит, и насколько то, что происходит – больше нас. Здесь, конечно, в виде христианского наставления можно услышать, что “в телевизоре – черт сидит”, а “губная помада – из собачьего жира”, но только здесь можно встретить таких просветленных священников, простых монахов и монахинь, а если будет на то воля, то и старцев, после чего писать все, что я здесь пишу – и грешно, и бессмысленно. Дар священника – еще более редкий дар, чем любой мирской, любой творческий, потому он так драгоценен.

Многие “сочувствующие”, приходящие сегодня в церковь без глубокой веры, вскоре с недоумением, а то и ужасом обнаруживают, что здесь, вопреки материалистической догме, вполне может случиться то, “чего не может быть никогда”. Интеллигентскому сознанию это выдержать трудно, просвещенный человек чуда не жаждет, опасается его, и правильно делает, что опасается. Чудо дается нам по слабости и неверию, или, как сейчас, – случайно прорывается наружу из-за того, что в России до немыслимых пределов раскачивали и Церковь, и церкви, и, в особенности – монастыри, монастырские святыни, перекидывая их от Бога к атеистам, из ведения Патриархии в ведение ГУЛАГа, а потом обратно. Очень тяжело, почти невозможно сосуществовать современному сознанию с тем, что можно увидеть нынче в монастырях, особенно старых, пещерных. Там иррационального слишком много, даже монахи порой не выдерживают, кажутся полубезумными, больными, – юродивыми Христа ради. [6]

Юродивых и блаженых вообще сейчас много, а в Питере, как всегда, богатейший выбор. Для наблюдений, необходимых также для самоанализа, можно выбрать замечательные, совершенно уникальные образцы. Камертон и лакмусовая бумажка современной интеллигенции – поэт Олег Охапкин: богема, андеграунд, охальник, анекдотический персонаж рассказов Сергея Довлатова, чистейшей души христианин. В антологии Е.Евтушенко “Строфы века”, книге, переполненной всяким враньем, один из самых нелепых текстов посвящен Охапкину. Все описанное: встреча с Иосифом Бродским ночью на заброшенной колокольне, многочасовый их разговор о христианстве, оказавшийся для Бродского значимым, поворотным, – все это правда.
Олег эту историю подтвердил, и его свидетельства вполне достаточно: он всегда слишком равен себе, чтобы врать. Но все-таки, скажу здесь еще одну вещь, – просто потому, что вдруг сказать больше не будет повода, или забуду. Олег Охапкин был единственным, о ком Иосиф Бродский стал нежно и заботливо расспрашивать, когда разговор зашел о современной поэзии вообще и о его старых приятелях в частности. Был тогда нобелевский лауреат усталым и раздраженным, об остальных своих российских знакомых говорил резкие, малоприятные вещи, а случилось это все осенью 1995-го года, за четыре месяца до ухода Бродского из жизни. (Олег на привет от Бродского отликнулся адекватно, как обычно: “Я тоже к Иосифу всегда хорошо относился, зря он уехал”).
К тем сведениям, что приводит в биографической справке Е.Евтушенко, добавлю, что Охапкина воспитывали последние ученики и тайные последователи Иоанна Кронштадтского, видели в нем божественное дитя, готовили на роль нового мессии, призванного вернуть Россию в лоно православия. Говорят, в отрочестве и юности Охапкин был к тому же дивно хорош собой. До шестнадцати лет Олег оправдывал все чаяния наставников, потом сбежал от них, пустился во все тяжкие, а закончилось все это писанием религиозных стихов, – стихов, порою, действительно замечательных. Уже всего этого для одной биографии достаточно, тем более, время для развития сюжета было самое подходящее. Но дело, начатое иоанитами и продолженное андроповскими психушками, живет и поныне.
Уже на моей памяти, за последние десять лет Олег Охапкин прошел несколько этапов своего большого пути – индивидуальной дороги к Храму.
Этап первый. Начало перестройки. Религиозного поэта Охапкина полюбили и обласкали патриоты. (Да и как такого не полюбить, чего стоит одна его строчка: “Я – русский дуб!”, а остальное все – про Богородицу). Он выступал на их сборищах, упивался славой. Когда патриоты к нему попривыкли, стали считать совсем своим, то перешли к более откровенным разговорам: про жидов. Охапкин не сразу понял, находился в благостном размягчении, да и вообще смысл чужой речи до него доходит не сразу. Но когда врубился, возопил диаконским басом: “Евреи спасли русскую культуру!”. С позором отлучили братья-“памятники” Олега Охапкина от своих катакомбных собраний.
Этап второй. Оживление церковной жизни в стране. Открываются новые храмы, стихи Олега печатают, свою религиозность можно не скрывать, вести душеспасительные беседы в любой обстановке, и никто тебя в Большой дом не потянет, в психушку не упрячет. Диагноз, с которым он попал в больничку, был “религиозно-сексуальный психоз”, и его, действительно, “подлечили” до искомого состояния. Охапкин очень гордится такой характеристикой, и не забывает напоминать о диагнозе собеседнику.
Итак, год, примерно, 1992-93, Светлая неделя. Олег сидит просветленный за пасхальным столом, разговляется, громко поет кондачки и акафисты. Оглядывает присутствующих – людей, по виду, вполне светских, замирает на минуту, и в отчаянии вопрошает, наставив палец в Красный угол: “Как мужчина может брать ответственность за женщину перед Богом, – если у нее есть эрогенные зоны?” Раскол в интеллигентском сознании обозначился четко, Олег его просто вовремя и в чеканной форме сформулировал.
Этап третий. Перед последним заключением в психиатрическую. На улицу выходить опасается, сигареты и продукты “отравлены большевиками”, никуда теперь от врагов не скрыться. “Раньше в церкви – благодать, спокойно, все свои, а теперь и там скверна: коммунисты и кагебешники и туда проникли, раньше боялись, а теперь в церкви сами бесы со свечками стоят… Да если они попробуют меня там тронуть, их Архистратиг Михаил так своим мечом зае—т”, и т.д., непрерывный многочасовой монолог. Враги взяли последний оплот. (Раньше церковь действительно спасала его в периоды обострений болезни).
Вчера, после выхода из больницы. О религии – только матом, а ни о чем другом говорить не может; уверяет, что это и есть единственный сакральный язык, неоскверненный большевиками, оставшийся на долю верующего. Заткнуть и окоротить невозможно: “Пасхальный смех, за эти шутки меня сам папа римский расцеловал бы”. Переписывает всю библейскую историю соответствующим образом. “Мария Магдалина, протянув красное яичко Тиберию, сказала на самом деле не “Христос воскресе”, а “х.. вам”, отсюда и пошло – Х.В. Так и надо по канону чекистов с Пасхой поздравлять”.
Олег Охапкин – коллективное бессознательное верующей интеллигенции. Месяц едет, котеночек плачет, интеллигент ищет свое место при церкви. Олег нашел его, остальным – сложнее. Не зря на Руси всегда любили блажененьких.

“Cry, cry the soul of orthodox”, – загорается в нужном месте электронное табло над сценой Мариинки, когда там идет “Борис Годунов”. И так много в опере Мусоргского знакомых церковных распевов, что вдруг приходит в голову посторонний вопрос: почему в храмах поют “Отче наш” весь в миноре, и только одной строчкой – “избави нас от лукавого”, – молитва вдруг вырывается в мажор?


[1] По свежим впечатлениям от очень патриотической и очень православной оперы “Война и мир”, поставленной другим Михалковым, – который Андрон и Кончаловский: французы на сцене осеняют себя не католическим, а тоже православным крестом, а фельдмаршал Кутузов благословляет детей, не снимая белых перчаток. Вообще, на сцене крестятся не меньше, чем на обычной вечерней службе в соседнем с Мариинским театром Никольском соборе.

[2] Газета “Русский Вестник”, 2000, №19-20. “Памяти императора Николая II”. 17 мая 2000 года, накануне 132-й годовщины со дня рождения Государя Николая II, в Москве по благословению Святейшего Патриарха Московского и всея Руси Алексия II по инициативе Союза православных граждан, Русского исторического общества и Православного дворянского союза прошла историко-богословская конференция на тему “Государь император Николай II”. В ней участвовали священнослужители, ученые, писатели и церковно-общественные деятели, военачальники и депутаты Госдумы.
Были прочитаны доклады “Государственная деятельность императора Николая”, “Россия никогда не останется равнодушной к судьбе Сербии”, “О харизме миропомазанника на царство”, “Государь Император Николай II – истинный православный Самодержец”, “О мироточивой иконе Царя мученика Николая Александровича”… Принято обращение к Святейшему Патриарху Алексию II с просьбой о всецерковной канонизации Государя Николая II как святого благоверного Царя мученика.

[3] В Петербурге несколько попыток интеллигенции создать свою общину при церкви, настоятелем которой являлся человек образованный, широких взглядов, заканчивались плачевно: священника вскоре переводили в самый отдаленный приход, как правило, – сельский. Образцом настоящей общинной жизни для меня был приход православной Покровской церкви в Финляндии, где все друг друга знали, и не в одном поколении верующих, помогали при необходимости, вместе встречали праздники, читали Псалтирь над почившими. Недавно он распался под напором русских эмигрантов новой волны, которые стали диктовать свои правила благочестия. Отец моей знакомой строил эту церковь, ее мать (Царствие ей Небесное, светлым и праведным была человеком), долгие годы входила в совет общины, сама она с четырех лет пела в церковном хоре, и Постную, и Цветную триодь наизусть знает, но решилась явиться в храм … без платочка, и это оказалось важнее всего прочего.

[4] Однажды довелось слышать в конце 1970-х, как баптисты пели “Идут белые снеги” Евг. Евтушенко на мотив псалма, – сообщаю это без всякой оценки, только в порядке информации.

[5] В Петербурге в последние годы появилось несколько очень сильных, многочисленных общин новых христиан-евангелистов. Они реально помогают подросткам-наркоманам, больным алкоголизмом, вообще многим нуждающимся. Я проявила неосторожный, вполне сочувственный интерес к их деятельности, но сразу предупредила, что принадлежу к другой конфессии. Через какое-то время у нас в доме раздался звонок, к телефону попросили сына. Я слишком хорошо знаю этот специфический тембр голоса, “каким могло бы заговорить ожившее лампадное масло”, поэтому при дальнейшей сцене присутствовала. Какое-то время сын с тоскливым видом слушал, потом воскликнул: “Аллах акбар!”, и с облегчением повесил трубку. А мне равнодушно пояснил: “Опять баптисты звонили, уже и не знаю, как от них отвязаться”. Как они узнали наш телефон, имя сына, мою фамилию, которую я не называла – загадка.

[6] Долго раздумывала, не поместить ли здесь вместо всего этого протокол недавних лабораторных исследований мощей Александра Свирского, обнаруженных в музее морга Петербургской Военной академии. Подписавший протокол полковник, – видимо, в летах, несомненно, с партийным прошлым, циник-патологоанатом, убежденный атеист, описывает казенным “научным” слогом все, что он делал, видел, и больше не хочет – ни делать, ни видеть, ни понимать. Косноязычный медицинский документ вопиет красноречивее жития, между строк слышна уже просто истерика: и ренген ничего не прояснил, и закапало масло, когда хотел взять ткань на химическую пробу, и ножки теплые, и благоухает так чудно, что разумом могу повредиться; заберите, Христа ради, в церковь эту “восковую куклу”, больше не могу!